Дмитрий Глуховский - Метро 2035
Вот ведь выбор: что ни берешь, одна безнадега.
– А ну, обыщите этого!
Ноги сами сделали шаг назад. Ноги еще не решили ничего.
В зале заоборачивались, зашикали.
Кто-то отдыхающий, в железнодорожной форме – зацепился за Артема. Не Артема ли он на самом деле томительно ждал, скучно наблюдая за актриской, извивающейся на колу?
Если в другую сторону пойдешь, вперед, обратно не вернешься, знали ноги. Телу было рано умирать. А душе обратно в ту старую жизнь не моглось.
Не хочу от нее детей, понял Артем. Понял просто и насовсем.
Что там, на ВДНХ? Там ничего. Там все, чем Артем не стал. И все, чем он лучше сдохнет, чем станет.
Умом заставил себя поднять руки – одна поползла чуть быстрей. Пот шел по вискам, затекал щелочью в глаза, щипал. Плыла в нем малиновая звезда.
Может, тебя не убили еще, Петр Сергеевич? А? Я ведь к тебе через полметро шел. Пришел вот. И теперь отсюда мне дальше некуда. Давай, тебя не убили?
– Имею информацию.
– Что ты там бормочешь?!
Артем чувствовал паучий взгляд из зала на себе – кожей. Поэтому повторил так же глухо:
– Имею важную информацию. О готовящейся диверсии. Со стороны Рейха. Хочу переговорить. С офицером. Госбезопасности.
– Не слышу!
Артем утер пот и сделал шаг вперед.
* * *Переход на Охотный ряд был длинный, нескончаемый, словно специально Артему тут построенный, чтобы он успел за этот переход передумать.
Снаружи у Красной Линии граница была тонкая: ограждение переносное и пара снулых бойцов. Зато изнутри, где чужим не видно, шли укрепления в три полосы. Мешки, колючая проволока, пулеметы. Стволы у них в стену глядели, не внутрь и не наружу: не знали еще, с какой стороны будет наступать враг.
Краской по трафарету был обозначен на стенах сдвоенный профиль: толстощекие и лысеющие нахмуренные люди, страшно похожие, будто сбитая чеканка на медали; один другого не то прикрывает, не то заслоняет. Братья Москвины, знал Артем. Тот, что на первом плане – Максим. Нынешний генсек. Тот, которого Максимом припечатали – прежний, скончавшийся.
С каждым шагом от Театральной порочную изломанную трубу Большого становилось слышно все хуже; потому что с обратной стороны, от Проспекта Маркса, громче и громче неслось по переходу – прямо в лоб – бравурное, маршевое, бодрое, многоголосое – производимое целым духовым оркестром. Оркестровый марш сшибался с томливой трубой уже там, где у перехода только начиналась вторая треть – и выбивал ее назад, в Театр.
Освещено было скверно, бедно: вдоль колючки только ров из света, а дальше сумрака налито, как киселя. До следующей колючки. Живых людей им по пути не встретилось, только смурная солдатня. Артем рвался вперед, хотел уже определиться с судьбой, а конвоиры не собирались спешить, у них с судьбой все было глухо.
Еле дотерпел до Проспекта Маркса – Охотного ряда. До самого последнего кордона, который выглядел так же, как и первый: хлипко, дунешь посильней – снесет. Остального от него видно не было, лестницей прятало, и поэтому казалось, что никому тут, на Красной Линии, Театральная не сдалась.
А оркестр был самый настоящий – и стоял прямо на входе, у границы, и изо всех сил дудел, звенел, барабанил. От него против воли хотелось расправить плечи; и уж, конечно, никакая труба и никакие другие театральные звуки сквозь него пройти не могли.
Станция – уютная, домашняя, маленькая, как все первые станции метро, была наполнена народом одного цвета. Тут не грязно было, и вода с потолка не текла, и лампы горели; все пристойно, одним словом.
Но: в те секунды, когда оркестр замолкал на секунду, чтобы переменить один марш на другой, делался слышен второй голос станции. Непривычный: вместо гомона, который людям положен, на Охотном ряду стояло шуршание. Шуршали, озираясь, в витых очередях, где у каждого на ладони был записан номер, шуршали в подворотнях арок – за столиками, выполняя какую-то Артему непонятную волокиту, шуршали бабы и шуршали дети. И вдруг – пока барабаны и литавры переводили дух – станции переставало хватать света и чистоты. А потом оркестровый конвейер запускался снова, и выезжающее с него веселье снова подменяло станцию. Лампочки загорались ярче, губы у прохожих натягивались, а мрамор принимался блестеть.
Для настроения еще были лозунги – тоже трафаретные, печатные: «Перечеркнем Красной Линией нищету, безграмотность, капитализм!», «Нет – ограблению бедноты! Да – всеобщему равенству!», «Их олигархи жрут грибы наших детей!», «Каждому – полную норму!» и «Ленин, Сталин, Москвин, Москвин». Лысый Ленин с усатым Сталиным были повешены на стену в золотых рамах в торце станции. Рядом стоял караул из бледных мальчишек в красных тряпочках на шее, лежали цветы: пластмассовые.
Артема, подконвойного, местные как будто и не замечали: у всех, мимо кого он шагал, как-то находились дела поинтересней; ни с одним он не смог встретиться глазами. Но стоило разминуться, как загривок начинало жечь – эти рассеянные взгляды тут же пучками собирались из их любопытных стекляшек.
Он шагал и договаривался с Петром Сергеевичем о том, чтобы тот еще чуть-чуть не умирал и не уезжал никуда, чтобы дотерпел до Артема. Времени всего прошло – час, шансы были.
КГБ сидел с изнанки станции: под полом, по которому топтались одноцветные граждане, имелся еще один этаж, низенький и никому не известный, и вход туда тоже был такой, как будто это шкаф – швабры с ведрами приткнуть куда-нибудь.
Но внутри – привычно все, как везде, как во всем мире – коридор масляно выкрашенный, по пояс зеленым, дальше белым, штукатурка от влаги буреет и пузырится, лампочки вечные болтаются, и вереница комнат.
Конвоир одну отпер, пхнул в нее Артема.
– Мне срочно! Срочное донесение!
– Донесения в армии, – подмигнули ему. – А сюда с доносами.
Пролязгали по ушам, по голым нервам засовом снаружи.
Посмотрел на соседей: женщина с тушевыми глазами и с вытравленной в желтое челкой, остальное в комочек на затылке собрано, и угрюмый малорослый мужик с белыми бровями и ресницами, остриженный как попало. Шкура у него была дубленая и загорелая, как у алкоголиков.
Умбаха в камере не было.
– Присаживайся, – сказала женщина. – В ногах правды нет.
Мужик сморкнулся.
Артем примерился к скамье и остался стоять, как будто от этого быстрее его бы приняли, выслушали и согласились отпустить радиста на все четыре стороны.
– Тоже думаешь, сейчас вот сразу разберутся, да? – вздохнула женщина. – Мы-то третий день тут вот так. И хорошо, может. Они тут разбираются так… Что лучше б и не разбирались.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});